— Раньше, это когда?
— Тогда, — Заноза неопределенно махнул рукой, — когда я тебя зачаровал. В девяносто четвертом.
— Четырнадцать лет назад. И все это время ты мозолишь мне глаза во всем блеске своих дайнов. У меня иммунитет. Моей кровью прививки против чар делать можно.
— Да нет… — прозвучало с сомнением. Но, выдохнув дым и обдумав аргументы, Заноза заговорил уже уверенно: — не бывает иммунитета. Наоборот, эффект усиливается от повторения. К тому же, я тебя никогда больше не зачаровывал.
— А кого-нибудь кроме меня ты зачаровывал по добровольному согласию?
— Нет, конечно! Ты один такой… — снова неопределенный жест, — уникальный.
— Уникальный, значит?
— Я же в хорошем смысле! — взгляд Занозы стал по-детски невинным, что, в сочетании с подведенными глазами и сигаретой создавало убийственный эффект, — кто еще разрешил бы зачаровать себя совершенно незнакомому придурку?
— Это не похоже на хороший смысл, но ты сам все сказал. Твои дайны убеждения на меня, возможно, и подействуют. Но больше ничьи. Согласившись на зачарование, я получил максимальную дозу. Больше не воспринимаю, идет отторжение. Меньше — не действует.
— Еще опаснее, чем все думают, — пробормотал Заноза. Сунул сигарету в пепельницу и вернулся к письму. — Если об этом узнают, нас начнут ловить по всем континентам. И не только вампиры, еще и фейри, и демоны. Будто нам мало Паломы, древней крови и того, что мы можем не спать днем.
— Я не могу.
— Можешь. Просто ленишься. Но, кстати, — он ткнул стилом в планшет, и из притулившегося среди книг и бумаг принтера выскользнул красиво исписанный лист бумаги, — я сейчас снова в таверну, и если у Мигеля еще осталась кровь, то мы можем пойти домой. Франсуа там, наверное, с ума сходит, а звонить ему и отчитываться, что все в порядке, и мы почти целы, это даже для меня перебор.
— Если б ты еще перестал обращаться к нему «мистер Энбренне».
— Я работаю над этим. Работаю. Главное, что он пока не перестал называть меня «господин». Как перестанет — пристрелю, и решу все проблемы.
— И если б ты перестал считать, что пристрелить кого-то — решение всех проблем.
— О, конечно! — это было сказано с высокопробным британским акцентом и с великолепным британским сарказмом, — простите, мистер Намик-Карасар, я все время забываю, что решение всех проблем не двенадцать пуль, а один сабельный удар.
В портал Хасан отправил его подзатыльником. И почувствовал себя так, как будто совершил первый за эту ночь по-настоящему правильный поступок.
Глава 18
Ты принял бой, ты надел эти латы.
Ставка большая, большая расплата.
К исходу месяца Август Хольгер понял, что про него просто забыли.
Он должен был понять, что может не ждать мести, и порадоваться вновь обретенной безопасности. Но формулировка почему-то складывалась другая. Про него забыли. До него нет дела. Его не сочли достойным внимания.
Виолет погибла, но убили ее не сразу. Он перестал чувствовать ее через пару часов после того, как покинул «Крестовник». А значит, перед смертью она рассказала обо всем: о его убежищах, дайнах, привычках, любимых местах, городах, друзьях, помощниках и Слугах. Но никто, ни один из трех напавших на особняк вампиров, не воспользовался этим знанием. Никто не заинтересовался. Его бездарные най достались бешеному немцу Сплиттеру, его женщину сожрала мертвая цыганская колдунья, его картины вернулись в Европу. А о нем просто забыли.
Это злило. Абсурдно, бессмысленно и опасно злило. Не настолько, чтобы сделать какую-нибудь глупость, но достаточно, чтобы постоянно чувствовать досаду. Он так привык считать трех могущественных вампиров своими личными врагами, что их безразличие стало ударом по самолюбию. Эти трое были очень сильны, очень влиятельны, и Хольгер, по их милости лишившийся и влияния, и силы, не осознавал потери, пока чувствовал свою причастность к ним. И вот, оказалось, что никакой причастности нет. А влияние и сила утрачены. Новой личности нужна была новая жизнь, с нуля, с самого начала, но досада и злость на себя и на тех троих, мешали действовать.
Не хотелось даже писать.
Он мог бы снова создать себе имя, он именно это и собирался сделать, но если раньше злость и презрение ко всему миру были хорошим творческим подспорьем, то теперь презирать не получалось, а от злости опускались руки.
Не нужно было отказываться от дайнов принуждения. Нельзя было возвращаться к дайнам убеждения. Возвращение разрушило что-то важное, под ногами больше не было опоры. Он писал, но образам недоставало силы. Нет, не силы впечатления, которое они могли бы произвести на зрителя, а силы собственной, личной. Как будто вернулись времена сразу после афата, когда мир неожиданно оказался гораздо больше и сложней, чем думалось. А он, тогда еще носивший имя Клаес, Клаес Эйлерборх, наоборот стал маленьким, крошечным, почти исчез.
Он исчез бы, если б не чудесное преображение мира. Оно заполняло целиком, светом прорывалось сквозь столь же чудесно преображенное тело, в вечной ночи не было темно — обретенное бессмертие заменило солнце. Чудо нельзя было удержать в себе, им хотелось делиться, а даже если бы не хотелось — все равно пришлось бы, потому что иначе даже бессмертная плоть не вынесла и сгорела в этом сиянии. Свет преображения должен был стать зримым.
Потом про те его работы, в нынешние времена почти забытые, говорили, что в них слились голландский реализм и мистицизм Испании. Его называли реформатором, первопроходцем, создателем новой манеры живописи. Так и было. Но тогда он просто рисовал настоящий мир, реальный мир, полный чудес и ужасов. Мир, какой люди не могли бы увидеть, если бы он не помог.
Сейчас… мир остался прежним. Изменился только он сам. Нет, Август Хольгер просто не мог чувствовать себя маленьким, ничтожным, исчезнувшим, и он не чувствовал. Он вообще себя не чувствовал. Не мог найти.
Можно было забыть об осторожности — раз уж никто не собирался ему мстить, и никто не собирался его искать — вернуться к дайнам принуждения, снова стать собой. Новой личностью с новым именем и новой историей, но собой. Привычным. Жестоким и гениальным.
Не хотелось.
Потерять это чувство… старое, забытое с появлением в его посмертии Виолет, и сейчас неуверенно возвращающееся. Август перестал видеть себя в мире, но он снова видел мир. Если бы удалось вернуть еще и себя, он смог бы писать. Не так, как столетия назад. Не так, как в последние десятилетия. Не так. Иначе! Он сделал бы что-то новое. Опять. Реформатор, первопроходец, создатель… Творец. Он снова стал бы творцом.
Только осознать себя. Почувствовать свою значимость. Не через власть, жестокость и смерть.
А как? Как же тогда? Казалось, он разучился осознавать себя по-другому.
И когда разошлись первые слухи о том, что Старк открывает собственную галерею, открывает выставкой картин забытого гения, голландца Цезаря Ван Лудо, Август понял, что все — с самого начала, с того момента, как он принял приглашение выставиться в Алаатире — было спланировано. Задумано кем-то или чем-то высшим, той силой, которой удается все, но которая идет к цели непростыми путями. Он должен был стать злым гением, чтобы, потеряв все и преобразившись, вернуться к себе-прежнему, но по спирали, а не по кругу. Он должен был выйти на новый виток. И он выйдет. Галерея Старк — вот ступень, с которой он взлетит в новое небо.
— Мартин! — Виолет, наряженная в золотистое, короткое платье, всплескивала руками, беспорядочно металась возле барной стойки, перестук каблуков был быстрым, как щелканье кастаньет, — о, мистер Сплиттер, здравствуйте, давно вас не видела… Мартин, вы не представляете… Мигель, еще три пожалуйста!